Хвар: официальный личный сайт
    
 
Главная   Статьи (772) Студия (4341) Фотографии (314) Новости   Контакты  
 

  Главная > Студия > Заречная


Исповедь..Стр.53-77


ДЕПРЕССИЯ

В подъемах я остро, нестерпимо люблю людей, запойно общаюсь с ними. В депрессиях наступает немота, я с трудом выдавливаю из себя банальности. И это страшно тяготит, как утрата правды и смысла общения. Утрата той полноты общения, когда я могу словом,
беседой помочь человеку и понять его. В депрессии будто отключают почти все каналы восприятия, оставляя прожиточный минимум и — бездонную горечь об утраченном. В депрессиях я упорно хочу быть кем-нибудь другим (каждым, кто мне встречается): кассиршей ли в буфете, зубным врачом, секретарем в отделе, заклеивающим конверты — они делают что-то простое и нужное, в них нет пустоты — и не хочу быть собой.
Деперсонализация — суть депрессии, как я где-то прочла. То есть утрата человеком чувства собственного «я». Это невидимый и оттого еще более мучительный процесс. Когда вырезают аппендикс или ампутируют руку или ногу — это зримо, это понятно. Это вызывает
естественное сочувствие. А вот когда ампутируется сердцевина личности — то безмолвный, безысходно отчаянный крик слышен только самому человеку, разделить его с кем-то просто невозможно. Мне-то еще повезло: остаются буковки — хрупкаялодочка в океане
бессмысленности, разорванных связей. Я научилась и это скрывать под бодрой улыбкой, уверенной походкой. В первую депрессию в Ганнушкина два месяца подряд победно, лучезарно улыбалась на обходе с одной целью: выбраться отсюда и покончить счеты с этой
жизнью. А врач решила, что у меня уже маниакал начинается. Жутко страдала при этом от своей неправдивости. Но правдой был бы только один крик.
Может, депрессия — это предельный эгоизм? Когда концентрируешься только на своей боли, механически и с тоской преодолевая реальность.
«Счастливая, ты книгу можешь читать», — вздохнула одна девочка, тоже находившаяся в глубокой депрессии. Я не стала ей объяснять, что уже час держу открытой книгу на коленях, не в силах связать две строчки.
В депрессии все то, что казалось волшебным, многозначительным, ликующим, становится обыденным, тусклым, тоскливым, даже зловещим.
Я не знаю, зачем и кому нужны эти перепады, эти качели. Я не знаю смысл своего предназначения, когда в очередной раз рушится мир, и я становлюсь блеклой, запутанной копией того существа, которое всех «вдохновляло».
Я даже не знаю, истинна ли моя любовь к людям, если она сгорает яркой вспышкой, сменяясь мраком собственной запуганности, боязни людей. Это два разные существа: я в
депрессии и я в подъеме. Они друг с другом не встречаются, разве что под крышей этих вот страниц. Ведь начала я писать — в подъеме, продолжаю — в депрессии.

ПРОСТО ЮРКА
Конечно, ему в лицо и никому другому я напрямую не открывала эту тайну, что Юра и есть Христос. Начнутся паломничества, чудеса и вся эта канитель. В целях воспитания в нем антигордыни строго произнесла ему: «Я очень надеюсь, что ты не Христос», он
настороженно хлопал глазами, а восторженные тетки продолжали ести ему горы религиозной литературы с экстазом посвященных в глазах. Мне это претило: «Да никакой он не Христос!» Хотя бы потому, что Христос ведь не ругался со своими учениками, даже зная наперед, кто из них его предаст. А Юрка, когда старшие ребята уходили, каких только слов им вслед не слал. А сам зимой ходил по городу, прижав к груди шапку ушедшего от него Генки. И молил меня свести его с ума.
Куда уж больше, подумала я. Это никем не описаннаяеще отцовская любовь не к своим, кровным, близким, а — порой даже более сильная — к чужим, дальним детям. Любовь, сродни разве что Янушу Корчаку в нашем веке.
Философ Ильенков, когда его ребятки ушли от него, предали, покончил с собой. Это стало последней, решающей каплей — все остальное, включая травлю в институте философии и в печати, он еще мог бы вынести.
Я диву даюсь, как такой умный, талантливый человек, как Юра, оказывается совершенно беспомощным в решении взрослых вопросов. Просто все дело в том, что ему так и осталось «как всегда, двенадцать» — так отвечает взрослый герой в сказке Крапивина на вопрос о возрасте. Он так и не ушел из детства, из сказки. Я тоже стараюсь ее не предавать, даже ценой психушек и депрессий.
Я не скрываю: да, мы — сказочники, причем не в том смысле, что пишем сказки (хотя и такое бывает), а сказки эти творимой как пирог печем из реальности, словно волшебным фонарем освещаем свой путь — возможно, и для других.
...А когда я ночью, инкогнито, как в карете, проезжала поездом Туапсе, где жил Юрка, на море был дан грандиозный бал: по всему горизонту выстроились освещенные корабли,
отбрасывая в море снопы света, как отсветы канделябров на огромном черном мраморном полу. Я не сообщила Юре о своем проезде — не знаю, почему. Поезд свернул в горы, и мне
открылось Царство моего Короля Гор. Вернее, Волшебника: Юра и впрямь обладает некими мистическими способностями, которым не придает особого значения. «Волшебник Зеленых Гор» — так назывался мой очерк о нем.
...Ну и пусть будет книга-уродец, я далека от художественности. Книга-костыль, с помощью которой если и не победить болезнь, как Зощенко в книге «Сила разума», то хотя бы
разобраться с ее истоками.
...Помнишь, Юрка, как в горах, когда я добралась до твоей экспедиции, мы сидели в полиэтиленовом домике (от дождя твой стол был укрыт натянутой прозрачной пленкой).
Кстати сказать, это и был наш единственный и больше неповторимый домик, да и то ты мне мягко не велел наводить на столе порядок — «потому что дети свободны даже в своем беспорядке, порядок должен сам собою вырасти у них», ну и так далее. Тут уже я возражала, лирическая беседа заканчивалась, и начиналось то, что ты называешь «кухней» — наши «педагогическиеразборки». Чую, что за множественными проблемами мы так никогда и не
доберемся до своей личной судьбы. Да, так вот, в том прозрачном доме, в который тарабанил дождь, я жаловалась, что не могу написать книгу. А не могу написать, потому что у меня нет
целостности своего Я.
Теперь я знаю, что опыт может получиться, у меня есть эта цельность: цельность моей болезни. Здоровой я просто не могла остаться, пусть маменька с папенькой прекратят свой спор, чья наследственность виновата в моей болезни. Мы с девочками в Крымском Центре пытались выяснить, за что нам такая доля. Одна из собеседниц сказала: «Бог наказывает безумием, но — избранных». Конечно, лестно быть избранными, но уж лучше бы — как все.
Без этого наказания.
Нет, лукавлю: я смутно ощущаю свой путь, который даже обвалы депрессий не накрывают целиком мутной водой обыденности. Хотя искус очень силен — уклониться с пути.
Например, соблазн утратить все свое волшебство, весь свой запутанный разноцветный мир за одну только недельку обычной будничной жизни в семье, где все любят друг друга. Но
Юрка плохо смотрелся бы под абажуром, он ему чужероден, его стихия —лес, горы. А я не могу спать в палатках. Это смешно. А если серьезно, то вокруг нас словно очерчены два круга — не приближаться, не заходить дальше черты. А может, мы просто боимся друг друга, боимся сказать простые и неимоверно трудные слова в глаза друг другу.
Иносказательно, в сказках, рассказах, письмах мы уже все сказали, мы тщательно продумали, и я даже описала в газетной заметке, какие занавески будут у нас на окнах, раздуваемые ветром с моря, а Юрка добавил, что на скамейке, утопающей в цветах белого
табака, будет стоять пишущая машинка. «Что нам стоит дом построить, нарисуем — будем жить». Нарисовать — можно, только жить не получается. Что же, пусть рисуют себе по нашим чертежам кто-то более удачливые. А мы пошлем им ветер с моря, чтобы занавески раздувать. Все подарим, все раздадим, всем поможем как сможем, а для нас двоих -— только две минуты, взгляд друг на друга на вокзале. И потом полгода жить этими минутами. Что
делать, если зайцы все время тонут и надо их спасать в переполненной лодке Деду Мазаю. А тонущую Офелию спасать бесполезно — опять топиться пойдет. К тому же плавать умеет, в
отличие от зайцев.

ВЛАДИМИР АНАТОЛЬЕВИЧ

И опять Бог послал мне утешителя. Наша первая беседа началась с осторожного: «А верите ли Вы во вторую реальность?» Я так же осторожно ответила: «Точно не знаю. Но вот Бергман, особенно в своем фильме «Александр и Фанни», показал переплетение этих
реальностей». «А я читал, что Бергман тоже лежал в наших больницах», — произнес он не тоном приговора, а все так же раздумчиво, перелистывая бумаги и не глядя на меня. Послушав историю про Юру и Леонтия, который в ту пору ужасно орал на меня (я еще не ушла тогда от него — это было до катастрофы), он сказал: «А стоило ли менять шило на мыло?»
Из всех людей Владимир Анатольевич Раюшкин, научный сотрудник центра, может, глубже всех знает меня теперь. Он бесстрашно окунулся в волны моего бреда, я обо всем ему сама каждый день докладывала по телефону в очередном приступе, удивляясь, к чему он так дотошно меня расспрашивает, выходя за рамки обычного общения с пациентом. Он ответил:
«Хочу знать все закоулки Вашего подсознания». Мужественное решение. Ведь, по моим понятиям, в этих закоулках и у психиатра крыша поехать может. Втихаря подарил мне даже фарфоровую принцессу из сувениров в кабинете. Еще будучи в больнице, я расцветала, едва увидев его в коридоре, и он останавливался на минуту-две (он не был моим лечащим врачом, а вел меня вне больницы, амбулаторно), и всегда говорил что-то приятное — о фасоне платья, о прическе. Он стал настоящим другом. Мы перезваниваемся, бывает, в день по несколько раз. К тому же я постоянно писала ему письма (это у меня привычка такая — письма, как правило, безответные). И какое же было счастье, когда он в моих блокнотах стал отвечать мне!
К своим запискам я его приучила еще в больнице: от нечего делать и от вечного желания заниматься важным делом, сидя в поднадзорной палате, я писала на длинных листах о том,
что надо знать дополнительно психиатрам в области педагогики, психологии, философии, чтобы правильней лечить. Всерьез воспринимал эти записи только Владимир Анатольевич,
жадно пробегал их глазами, не понимая: «Это что, ключевые слова — все эти фамилии, школы?» — «Нет, живая реальность». Мыслей об усовершенствовании психиатрии у меня было так много, что меня заперли на ключ, чтобы не мешала. Тогда я стала совать листочки прямо под дверь поднадзорной палаты, и они разносились ветром по всему отделению, приводя в неистовство санитарок. Когда мне разрешили ходить по коридору, я первым делом направилась к двери заведующей и подсунула записку в щель. Там шло совещание, кто-то рассмеялся: «Опять послание от Марины Владиславовны, от кого же еще?»
Сестра-хозяйка, когда появлялся полупьяный сантехник или столяр, сразу бежала за мной, тот от моей строгой вежливости немного трезвел, улыбаясь во весь рот: «Вот для нее я все сделаю». Я всех хотела рассмешить, растормошить, растопить дистанцию между врачом и больными. Например, когда в отделении появился кто-то из самых главных и грозных начальников, я побежала за ним вприпрыжку и на лету вставила ему в нагрудный кармашек листок со словами «Ку-ку». Он только успел фыркнуть. Все хохотали.
У Владимира Анатольевича прекрасное чувство юмора. Когда, не будучи в стационаре, я приходила к нему на прием и если была не в депрессии, мы так оглушительно хохотали, что Владимир Анатольевич делал мне панические знаки.
Так вот, письма я писала с самых юных лет: сворачивала бумажки трубочкой и засовывала в щели улья. Писала пчелам и деревьям, цветам. Потом людям, чаще всего не отправляла, но и на отправленные редко приходил ответ. Я усаживала школьную подругу в кресло и кормила пирожными, только чтобы слушала мои записи.
Вот почему я была счастлива, увидев почерк Владимира Анатольевича в своем дневнике.
Правда, такая короткая дистанция с больным тоже может быть чревата: в какой-то момент нашего разговора по телефону (я сидела в ванной) он вдруг отчаянно заголосил, что все кончено, он не психиатр, он может теперь только поднять лапки и крутить хвостиком — и передал трубку Александру Николаевичу, моему лечащему врачу. Мы поговорили с Александром Николаевичем в обычном жанре допроса, уточнили схему лекарств — и только. Ни я ему, ни он мне больше бьши не нужны. А нужен мне как раз такой вот врач, теряющий, как ему кажется, квалификацию ради того, чтобы глубже понять больного изнутри. На мой взгляд, это говорит как раз о высоком профессиональном, человеческом уровне квалификации в психиатрии.

Вот и прыгнул конь буланый
В этот омут окаянный...

Не знаю, преследует ли он какие-то научные цели в этой переписке, в нашем плотном общении — по моему мнению, лишь самые минимальные, все остальное — общение чисто лечебное и чисто человеческое. Что жаль, ибо я люблю отливать золотую пыльцу общения в слитки тем, статей, книг, концепций, диссертаций.
Еще доктор Мазаева в центре кричала на меня: «Вы нам ломаете все схемы!» Но, может, схемы такие, которые надо ломать?
Во время официального обхода, обставленного благоговейным молчанием, я дергала за полу халата какого-нибудь главного профессора и спрашивала: «А Вы знаете, какое самое главное
чудо на свете?» — «Какое?» — живо поворачивался тот ко мне. — «А то, что завтра будет —утро!» — «Точно?» — переспрашивал профессор. — «Точно», — кивала я головой, а сама думала, что в этом мире ничего точно прогнозировать нельзя. Все мои выходки психиатры
терпели. Единственный раз я видела разъяренным Владимира Анатольевича — это когда по
радио передавали интервью со мной о том, как у нас в больнице прошел референдум. Своего знакомого журналиста, парня с Радио России привел Игорь Геннадиевич, тоже врач нашего отделения, не ожидая, конечно, такого скандала. Александр Николаевич, накрученный Раюшкиным, настойчиво твердил мне, как это может мне повредить.
Я же, которая никогда не скрывала свою болезнь ни в редакции, ни в кругу друзей, не могла разделить с ним его ужас. Мы потом переглянулись с Игорем Геннадиевичем и сошлись на том, что у этих двоих просто старомодные взгляды. Но я оценила горячность, сердечность тревоги Владимира Анатольевича за мою жизнь в «миру», вне стен его «обители». А вообще меня удивляет, почему так мало в общественном сознании знаний о душевных болезнях,
почему интересны эти проблемы в основном только в связи с заключением диссидентов в больницы? Ведь душа есть у каждого, как зубы или горло, и точно так же может заболеть, только несравнимо больнее, чем зубы или горло. Непонятна мне и замкнутость, закрытость психиатров, как какой-то касты жрецов.
Я крепко подружилась с Владимиром Анатольевичем, он стал для меня близким и дорогим человеком, но мне, например, так и не удалось затащить его ко мне на день рождения: «А в качестве кого я там буду?» — «В качестве моего друга и моего доктора». — «Нет, не могу.
Это может повредить Вашей репутации». Он никак не мог поверить в то, что не только моим друзьям, но и руководству редакции эта «репутация» хорошо известна и дела не меняет. Другая психиатриня, побывав у меня в редакции, с ужасом округлила глаза, увидев репродукции Чюрлениса на стенах: «Немедленно уберите, — зашептала она, — он ведь тоже был душевнобольным». — «Ну и что?» — «Могут понять, что Вы такая же». — «Это только сделает мне честь!»
Когда кто-нибудь из друзей к слову обмолвится: «Ты чего сегодня такая красивая, с ума сошла?» — я радостно подтверждаю, что у меня и справка есть. И собеседник конфузится — по-моему, совершенно зря. А когда я распекаю молодняк, то это мой козырь: «Пусть я сошла с ума, но у меня хоть справка есть, а вы вот больные, но не лечитесь.

КАК Я БЫЛА БАБУШКОЙ

Сама же я всячески ломала эту закрытость. Я, например, обожала общаться с родственниками больных, без спроса входила в комнату свиданий, а девчушки называли меня кто второй мамой, кто даже бабушкой. йДа, —убедительно кивнула, взглянув на меня, юная восточная красавица в длинном, до пола, бархатном халате с вышивкой, — это моя бабушка».
«Бабушка, подними шпильку, а то я ручки запачкаю», — обращалась она ко мне. «Внуче» было уже лет двадцать. Когда я рассказала этот эпизод ее маме, та схватилась за голову: «Я так и знала, я чувствовала, что это бабушка так ее избаловала, что довела до болезни, до постоянных депрессий!»
Молодежь особенно грустно видеть в этих стенах. Одна подсаживается ко мне и просит, как Маленький принц летчика в пустыне: «Я ничего не знаю и не умею. Научи меня рисовать».
Она только что блестяще сдала сессию, перенапряглась, от чего и заболела, но спорить с ней бесполезно. Я рисую какой-то цветок, девушка отрицательно трясет головой и забирает листок: «Нет, ты неправильно рисуешь». Идет искать того, кто научит ее рисовать
правильно. Эта мысль тоже одна из спутниц депрессии: я ничего не умею, все что-нибудь умеют, а я не умею ничего.
Жажда правильной, совершенной жизни во всем, чтобы ты не делал, тоже может довести до болезни. Одна девушка уже не раз попадает в клиникупотому, что она хочет делать все на «ять». И сына растить, и дом вести, и работу выполнять. А на «ять», как она считает, у нее не получается. Когда мы с ней в тихий час провернули целую операцию по сдаче стеклопосуды, я ей говорю: «Вот ты и справилась «на ять». — «Нет, — отвечает она, — я только исполняла, руководила ты. Я бы не могла». И дальше шли привычные вздохи. Неужели жажда совершенства тоже может стать манией?

РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА

Депрессия усиливается. Свидетельствовать депрессию — вот все, что мне остается. И постигать смысл: зачем мне дан этот путь вспышек и сгорания души, почему я с детства не могла совпасть с плавным, не катастрофичным течением жизни? Помню, еще в детстве я подолгу наблюдала за движениями продавщицы, продававшей мясо — она так была полна до краев простым этим действием, так слитна с ним. Конечно, слов этих я еще не знала, но меня поразило и очаровало это фундаментальное спокойствие. В отличие от меня — несомненность живущих. С тех пор я часто приглядывалась к людям, не отягощенным печатью раздвоенности, брала на вооружение их повадки. Потому что у самой, с детства, не было
этой слитности.
Помню, мне лет пять, стою во дворе (мы тогда жили на селе), с недоумением разглядываю фантик от конфеты «Счастливое детство», а там какие-то дурехи на качелях качаются, и поражаюсь неправде взрослых, выдумавших себе для приятных воспоминаний это «счастье».
А рядом со мной, вертящей фантик, мальчишки, намотав длинную веревку на шею тощей кошки, со всего размаха раскручивают ее и бьют головой об угол сарая. Я парализована: как вмешаться? Один из изуверов тоном глашатая объявляет всем, что кошка сия разорила
птичье гнездо и, значит, эта казнь справедлива. Я знаю, что это чудовищно, но у меня нет слов, чтобы объяснить и прекратить это. Поражала спокойная, никакими противоречиями, вроде, не обремененная жизнь окружающих. А тут кутята в деревянном сортире кричат, их просто выбросили, чтоб утопить. Ну кутят-то я вытащила, и мы их с девчонками отмыли и откормили. Тут страшнее другое: равнодушие, привычка к тому, что гибнут живые существа.
Один знакомый писатель сказал, чтоб я выбросила этот кусок про детство: он банален, через это все прошли. Может, и банален, но я вот —не могла просто так пройти.
Я решила отказаться жить в такой жизни, где убивают кошек и топят в сортире кутят. Из смутных разговоров слышала, что кто-то из взрослых бросился под поезд, мне же было пять лет, а, значит, высчитала я, мне подойдет что-то поменьше — велосипед, например. То, что меня спасут, в мои планы не входило, главное было — броситься.
Ох и перепуган был почтальон, развозивший почту на велосипеде, когда я забарахталась у него под колесами. Сбежались все соседи, бранили почтальона, и никто так и не узнал правды, даже родители. Став постарше и оставив попытки суицида, я все же сочинила для
себя фразу: «К мысли о самоубийстве нужно привыкнуть, как к домашним тапочкам».
Это была тайная внутренняя речь. Разделить мне ее было не с кем. Бога не было, как сказали мне мои родители, это только темные старухи в церковь ходят по привычке. Церковь у нас была через дорогу, и мы часто наблюдали, словно театр, церковную жизнь. Лишь одна моя бабушка, с Волги, деревенская (вторая была городская), когда я со всем пылом научного открытия в какой-то ее приезд заявила: «А Бога нет! Там спутники летали и ничего не
нашли», ответила с добродушным спокойствием: «Ну и пусть летают, а Бог все равно есть».
И такой покой исходил от ее полной фигуры, так уютно лежали руки на животе, что мне эта простота ответа запала в душу, хотя и защищалась я от нее тем, что бабушка, конечно же,
отсталая.
С тех пор свидетельствую: ни один близкий мне человек (книги — не в счет) так и не сказал мне простых слов: «Бог есть». А как светло могла бы тогда сложиться жизнь моя! Или это я только теперь так думаю?
Вот еще одно противоречие детства: папа работал на селе (тогда в села посылали из города отряды механизаторов) большим начальником. И вот в один вечер во двор дома стала въезжать машина, груженая углем. Это папа, пользуясь «служебным положением», хотел подбросить казенный уголь домой. Мама коршуном на него налетела. Водитель растерялся и наехал на молоденькое деревце, которое так и осталось расти под углом к земле. Когда меня просили в больницах рассказать случаи из детства, я вспомнила это деревце, а еще как мама нас походом против отца водила. Психиатры слегка раздражались, что я опять
заговариваюсь. А я не заговаривалась: мама построила нас с сестрой шеренгой, научила маршировать (мы репетировали до прихода отца) и скандировать перед ним: «Лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой».
Я преклоняюсь перед маминой чистотой и непоколебимой честностью, ее презрением к незаконным, нечестным действиям, но все-таки в том случае он был очень жесток, этот поход. Помню растерянное, побледневшее лицо молчаливого отца, в которое я старалась не смотреть.
Когда я была еще в Ганнушкина, он уехал в Усть-Илимск подработать. Я часто в мыслях окликала его песней про Усть-Илимск: «...Оглянись, неприметной таежной сосной уж давно
я стою за твоею спиной». Ночью в темном холле я колдовала, чтоб они опять стали вместе, мама и папа. И однажды я чуть не вскрикнула от радости: на диване рядышком сидели две фигуры. Но когда включили свет, никаких фигур там и близко, конечно, не было. Корчак писал, что дети долго хранят на груди разорванные стяги семейств. Я даже и сама не знала, что так долго. Может — всю жизнь.
Я же отчетливо помню тот фантик и свою твердую решимость, раз уж не удался случай с велосипедом, вырасти, все запомнить и рассказать взрослым настоящую правду о детстве.
Может, потому я пишу все время о воспитании, о детях, что глубоко внутри сидит наказ той недоумевающей девочки, которую мне пока нечем утешить.
.. .Была у Владимира Анатольевича, он сказал, что я живу в идеальном мире, который от столкновений с реальностью все время разлетается на куски. Что ж, тогда несколько вариантов: забраться высоко в свой хрустальный дворец, чтобы никакая реальность туда не добежала; второй — выбросить все эти алмазы-изумруды и смешаться с толпой. Но я выбираю третий путь: расширять и расширять пространство идеального, оставаясь с людьми,
зарождать его в любой точке, где нахожусь, чтоб всем, даже незаметно как, но становилось светлее.
Я уже не так наивна, чтобы отрицать в мире зло (это просто в моем мире его нет), недооценивать его мощь. И потому будут новые и новые развалины, депрессии. Страшно? Очень. Но у меня нет другого пути. Александр Мень дал мне ориентир, что Царство Божье и сейчас является среди людей, когда им светло и хорошо, его только нужно уметь замечать.
Но Боже мой, неужели в моем случае за этимсветом каждый раз следует новое распятие?
Впрочем, депрессия — это еще не крестные муки. Нам, людям, не дано даже представить, что чувствовал на кресте Распятый.
...Пришел мой любимый ученик Павлик, прочел написанное, сказал, что книжка нужна.
Значит, надо писать. Тем более что ничего другого делать просто не могу.
* * *
...А я их все равно украла, и не для мамы, как она решила, а для себя. Просто очень, очень понравились, когда мы были у маминой портнихи: зеркальце в узорной пластмассовой оправе и часики. Украла и спрятала под диван. Когда портниха пришла к нам, я тут же туда полезла, чем и выдала себя. Зеркальце мы с подругой раньше перепрятали под саж (это такой домик для поросенка), и она долгие годы меня шантажировала, что расскажет.
Я же лично так и не раскаялась, но тащить вещи перестала, помня о мамином смущении и желании во что бы то ни стало меня защитить. Пыталась я нащупать и совесть... Когда родителей не было дома, я на вешалке стала шарить по их карманам, внимательно вслушиваясь, когда во мне заговорит «голос совести». Ничего не услышав, решила, что никакой совести нет, это опять ее взрослые придумали. То же и с красотами природы. Я никогда в детстве не умела ими любоваться, они были для меня чем-то вроде мертвых декораций. Я ужасно комплексовала от этого, поддакивая окружающим в их восторгах. В мире, где нет Бога, детям выжить очень сложно. Себя я представляла каким-то пыльным резиновым мячиком, который забросили в игре за наш каменный абор, в заросли крапивы,
да так и забыли. Кто бросил, во что играли — неизвестно. Забыто. Но как объяснить эту заброшенность врачам, когда они спрашивают о детстве? Мне теперь уже кажется, что я всегда была больной. Поэтому история моей болезни перерастает в историю моей жизни.
...Господи, как она мне надоела, и жизнь моя, и болезнь моя, да и книга эта тоже. Согласна с Сальвадором Дали: если выбирать между написанием еще одного шедевра и одним днем, но
прожитым со всей полнотой бытия, то он выбирает день, а не шедевр. Может, это потому, что у него шедевров куры не клюют, а у меня их вовсе нет, да и не надо их. Я жить хочу.
...Как я в кровь сбила коленки, вымаливая перед больницей, еще дома, у Девы Марии хоть кусочек возможной жизни для себя. Ковер был жесткий,колени потом долго не заживали, но помню, что готова была ползать хоть вечность, чтобы вымолить прощение то ли за свой, то ли за чужой грех. За все то, что мы все натворили. В чем он — я плохо понимала. Но я твердо знала, что он есть и он чудовищен. Вот так я ползала по ковру около часа, а все равно
нечем было дышать, негде было жить, некуда приткнуться — пока я не забралась под журнальный столик, сжалась вся и поняла: прощена. А дальше, пожалуйста — зовите санитаров, тащите вязки — это уже не важно.
Девчонки в больнице потом с ужасом смотрели на мои колени, а я отвечала им просто, чтобы и намека на зазнайство не было: «У Матери Божией прощение вымаливала». Ничего особенного, что говорило бы о моем особом предназначении, не было. Да и сейчас я считаю себя не мученицей, не избранницей, а просто более живой, что ли, чем большинство. И потому периодами — более мертвой. Ни знамений, ни откровений в детстве не было, только однажды было что-то похожее в березово-золотой роще, где само золото словно шептало и шуршало на ветру. На меня снизошло нечто, что точнее, чем словом «благодать», я назвать не могу. Ничего идеального, возвышенного я в своем детстве найти не могу —только
неистребимая жажда этого возвышенного, только журналы «Юность» с зачитываемыми до дыр Евтушенко, Рождественским, Вознесенским. Они были наши кумиры, их поэмы звучали со всех школьных сцен, это у взрослых был Солженицын, а для нас «Иван Денисович» был
уже историей, нам же, промежуточным — между шестидесятниками и семидесятниками, так никто и не сказал в конце оттепели, что «лафа» кончилась, мол, разъезжайтесь по домам, ребята. Мы же не просто в Москву учиться, мы к тем на подмогу спешили, которые там у памятников стихи читали.
Приехав, обнаружили полную пустоту. Нам и тут ничего не сказали — а ведь в эти дни, летом 1968 года, совсем рядом с нами, на Красной площади, стояла Лариса Богораз со товарищи. У меня самой парень служил в армии, участвовал в чехословацких событиях, и в
августе, когда я поступила в университет, а он демобилизовался из армии — мы встретились, но, убей бог, не помню, о чем мы говорили. Все мои мысли были направлены на то, заметит ли, оценит ли он мою губную помаду (впервые накрасила губы). Поверьте мне, я была самая обычная, разве что слишком доверчивая и простодушная, но никакого интереса к мистике у меня и близко не было! И никаких этаких способностей, которые мне потом приписали.

Добавлена 25.01.2008 в 00:28:50

Письмо авторам



Последние статьи:
  Старый новый год

 

 

 

 

 

 

 

 

 


  Все материалы >

Отправьте ссылку другу!

E-mail друга: Ваше имя:


Нашим читателям

  • Вопрос - Ответ new

  • Контакты: письмо авторам

  • Карта сайта

  • Последние статьи:
    Последние новости:
    • www.rukonig.ru твердые и мягкие мебельные воски
      rukonig.ru


    Работа над ошибками




     

     Keywords: хвар | экопоселение | кругосветка | Хилтунен | футурология |

    Хвар: официальный личный сайт © Хвар.ру



    Индекс цитирования

    Движок для сайта: Sitescript